Писатель Илья Зверев, он же Изольд Юдович Замберг, прожил очень недолгую жизнь. Он умер в 1966 году, ему не было и 40 лет. Он писал про школьников 60-х годов прошлого века. Многие реалии того времени, такие как совет дружины, пионеры, «моральный вопрос» и пр., давно ушли в прошлое. Но истории, рассказанные писателем, кажутся очень живыми, а герои его книг вполне могли бы сидеть с тобой за одной партой.
Первые люди, пришедшие в понедельник в шестой «Б», — Юра Фонарёв, Сашка Каменский и Машка — вдруг обнаружили, что они вовсе не первые. В этот ранний час у доски уже торчал художник Тютькин и что-то такое малевал мелом.
— Ой, — сказала Машка, взглянув на его художество. — Смотрите, ребя, как здорово!
— Ого, — сказал Юра.
А этот пижон Сашка надул щёки, посмотрел одним глазом сквозь дырочку в кулаке, отошёл на два шага, снова посмотрел и сказал:
— Просто Иохим Рембрандт ван Рейн! Винцент Ван-Гог и Василий Иванович Суриков.
Художник Тютькин самодовольно засопел и спросил небрежно:
— Кроме шуток?
— Кроме, — сказала Машка. — Абсолютно кроме. Он зверски похож!
И потом каждый трудящийся, входя в шестой «Б», обязательно говорил что-нибудь вот этакое:
— Гений!
— Но Коля! Прямо как живой!
— А ухо-то, ухо! Ну, точно.
— Что там ухо? Всё точно!
А хорошенькая кисочка Машенька (учтите, это не Машка, а Машенька, совсем другая, совершенно другая девочка)… Так вот, Машенька спросила:
— А артиста Рыбникова срисовать можешь?
— Почему срисо? — высокомерно сказал Тютькин. — Не срисо, а на-ри-со… — и торжественно закончил, — вать.
Посыпались заказы. Трудящиеся хотели увидеть дружеский шарж на Адочку (в смысле на Ариадну Николаевну), карикатуру на завуча, портрет Гагарина, атомную лодку и ещё там всякое разное. Тютькин томно кланялся и ничего определённого не обещал.
— А мне голубя, — сказала Машка.
— Мира? — спросил Тютькин, впервые проявив интерес.
— Нет, просто. Сизаря.
— А ты гоняешь? — почтительно удивился Тютькин, который, конечно, знал, что Машка свой парень. Но чтоб до такой степени!
Но так он и не выяснил (и мы тоже не узнаем), гоняет или не гоняет. Потому что в ту самую минуту появился Коля. И все завопили:
— Коля! Коля! Смотри, Коля, как тебя здорово Тютькин нарисовал!
Коля посмотрел на курносую, ушастую, лупоглазую рожу, намалёванную на доске.
— Почему это меня? — спросил он, внимательно оглядев честную компанию.
— А кого же?! — закричали все. — Ты только посмотри.
— Ну, Тютькин, кого ты нарисовал? — негромко спросил Коля и взял художника за шкирку (а я забыл сказать, что этот квадратный Коля со своей круглой башкой был самый сильный человек всех шестых классов).
— Не тебя-я-я! — завопил Тютькин.
— Как же не тебя?! — закричали любители справедливости.
— Смотри, вот ухи. И бровь — одна вверх, другая прямо!
— Значит, меня? — сердечно спросил Коля и поднял бровь так, что все ахнули: до чего похоже. — Меня, значит? — и сел верхом на Тютькина.
— Не тебя-я-я!
— А кого же, если не Колю? — настаивали правдолюбцы.
— Как не стыдно врать, Тютькин?
Может, Тютькину и стыдно было врать, но на нём же сидел Коля, и это, наверно, сильно мешало…
Вы, пожалуйста, не осуждайте весь шестой «Б», в котором, конечно, много вполне порядочных и благородных людей. Просто рисунок был слишком обидный, и, честно говоря, каждый на месте Коли мог бы обидеться. Конечно, будь на его месте, скажем, Сашка Каменский, он бы парировал выпад художника какой-нибудь блестящей эпиграммой, которая, может быть, кончалась бы как-нибудь убийственно (например: «Эх ты, Тютькин, Тютькин, Тютькин, ты художник, но свинья»). А председатель совета отряда Кира Пушкина, будь она на месте Коли, она бы, пожалуй, притащила художника на совет отряда и поставила бы такой моральный вопрос, что ему было бы в сто раз тошнее, чем если бы на него сели два Коли и даже четыре Коли. Но надо учитывать, что Коля не имел ни власти, ни остроумия. И что же ему ещё оставалось, кроме как сесть на Тютькина? Вот он сел, и сидел, и не знал, как ему быть дальше.
— Не тебя-я… А… а Ваську Трубачёва… Из второй школы.
— Вот видите, — с облегчением вздохнул Коля и сразу же честно слез с Тютькина. — Трубачёва кого-то…
— Дурак ты, — сказал Сева Первенцев. — Васёк Трубачёв — это не из какой не из школы. Это книжка такая есть.
Тогда Коля треснул художника по шее, стёр рукавом его произведение и написал на доске: Смерть Тютькину!!!
— А у тебя в самом деле уши преступника, — вызывающе сказала Машка, которая, конечно, не боялась Колю и вообще никого не боялась.
— Ты у меня ещё заплачешь — пообещал Коля Тютькину, — четырнадцать раз заплачешь!
(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырнадцать, а не шестнадцать и не девять, но вот так он сказал.)
— А меня нарисуешь — пулей из пионеров вылетишь, — сказал почему-то Сева Первенцев, член совета дружины.
А благородный рыцарь Юра Фонарёв пресёк:
— Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!
Но после уроков Тютькин на всякий случай всё-таки потолкался минут десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой «Б» на втором). Добрый Ряша (Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлечёнными разговорами. Когда стало ясно, что Коля уже ушёл, они покинули укрытие и спустились в раздевалку.
— Ничего, — сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную жизнь. — Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал, зато как все восхищались, и даже один из десятого класса — я забыл, как его зовут, такой здоровенный, в очках — специально приходил спрашивать, который тут у нас художник.
Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не утешило Тютькина.
— Нет, — грустно сказал художник. — Ну его! Вообще всё это к чертям собачьим.
— Вот ты как! — осуждающе сказал Ряша. — Ты хочешь рисовать как хочешь и ещё хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!
— Я не ушлый, — сказал Тютькин, — и я ничего не хочу.
Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить «гав», и обманутые мыши выходили из нор — думали, что это вовсе собака… А кошка их съедала и говорила: «Видите, как полезно знать иностранные языки».
— Смешно, — сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. — Очень смешно!
Что бы ещё вот эдакого придумать? Шлёпнуться, что ли, для смеха? Или что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда отчаивался и знал, как это тяжело.
Они как раз шли мимо ларька «Фрукты», в котором почему-то торговали рыбными консервами и луком. «Имеется лук репчатый» — было написано карандашом на бумажке.
— Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, — сказал Ряша и толкнул художника плечом, показывая, что ужасно веселится.
Но Тютькин, оказывается, и не слышал.
— Я больше на доске не буду, — мрачно сказал он. — Просто буду так рисовать, для себя. На бумаге…
И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках, кажется, даже на ластике. Что он там рисовал — это было неизвестно. Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин сразу закрывал своё художество обеими руками и говорил либо сердито: «Давай, давай, что тебе надо?», или (если человек был уж очень хороший) просительно: «Ну, слушай, не надо, пожалуйста».
И всё было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие…
Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.
— Рельеф Индии очень разнообразный, — сказал Тютькин. — Там есть горы и долины и остальное.
Пока он всё это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте, тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там такое нарисовано. Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и говорили: «Вот это да!» Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго спросила:
— Что там у вас происходит?
Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в классе. Но она была ещё молоденькая, ещё не всё знала про трудящихся из шестого «Б» и прочих подобных.
На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди кричал:
— Отдай, гад, рисунок! Ну отдай!
— Это не по-пионерски, — сказала Кира Пушкина, председатель совета отряда.
— Что? — спросил Тютькин.
— Всё, — сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то окрестил «Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной». — Всё не по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без спросу чужие рисунки.
— Конечно, — заржал Юра Фонарёв. — Это ты прекрасно сказала. Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на здоровье.
— Я бы на твоём месте не очень-то стала бы смеяться, — торжественно заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.
— Ах, гад! — завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких там гадостей не было. Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарёва с одной девочкой. Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда. Всё было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10 и рядом горел фонарь, чего днём не бывает).
Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька улыбнулась ему и промурлыкала:
— Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!
— Это донос, — сказал наконец Фонарёв, испепеляя Тютькина взглядом. — Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек… а ты… Ты…
Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним, крича:
— Я человек! Я человек! Я не виноват!
— Гений и злодейство есть вещи несовместные, — сурово сказал Лёва Махервакс, лучший фонарёвский друг. — Сначала думать надо, что рисуешь, а потом рисовать…